top of page

ПОСТ-ЛИНГВИСТИЧЕСКИЙ ПОВОРОТ В ФИЛОСОФИИ И ЗАДАЧИ ГУМАНИТАРИСТИКИ В СОВРЕМЕННУЮ ЭПОХУ

Интервью с Хансом Ульрихом Гумбрехтом

Татьяна Щитцова (профессор философии ЕГУ, Вильнюс)

ТЩ

ЧАСТЬ 1 /  ЧАСТЬ 2  / ЧАСТЬ 3  

 

Вы бы согласились с тем, что тревога (хайдеггеровское Angst) по-прежнему остается основополагающим настроением современного Dasein? И можно ли рассматривать Ваш подход как определенную альтернативу Хайдеггеру – в том смысле, что описываемые Вами практики гуманитарных наук (эпифания, презентификация, дейксис) несут в себе потенциал своего рода аннигиляции экзистенциальной тревоги?

 

Начать я хочу с того, что в настоящее время культура, в целом, отвергает веру в трансцендентную власть (authority), называемую богом или как угодно еще. Мы больше не можем полагаться на некий трансцендентный смысл или трансцендентное направляющее руководство для человеческого существования. Если исходить из этой предпосылки – а я думаю, именно она провоцировала хайдеггеровские размышления, – то в итоге неизбежно возникает тревога (Angst). Когда индивидуум осознает, что после смерти не будет абсолютно ничего, никакой жизни после смерти, абсолютный конец, тревога всегда будет основополагающим настроением (Grundstimmung), если только человек не возвращается снова к чему-то в духе религии. Что касается предполагаемой Вами альтернативности моей позиции по отношению к хайдеггеровской, то я хотел бы отметить, что, если взглянуть на творчество Хайдеггера в его развитии (не ограничиваясь, конечно же, отдельными фрагментами из «Бытия и времени», где хоть в каком-то виде фигурирует Angst), то мы обнаружим, что в более поздних работах он развивает ряд новых идей – взять, например, его размышления о четверице (Geviert), которая в конечном счете замещает отсылку к трансцендентной позиции. (Я думаю, что даже поздний Хайдеггер не так теологичен, как многие полагают). Или, например, его эссе об истоке художественного творения. В этом эссе (я особенно люблю пассаж о древнегреческом храме) речь идет о том, как бытие раскрывает себя через присутствие произведения искусства; и в нем тоже есть определенные намеки относительно того, как можно было бы вместо тревоги иметь то, что я называю интенсивным типом существования. Можно было бы даже сказать – и в этом я согласен с Хайдеггером, – что столкновение с тревогой не обязательно означает её преодоление, речь может идти о трансформировании этого неизменного состояния человеческого существования в некую интенсивность.

В общем и целом я склонен определять свою позицию как пост-хайдеггерианскую, но «пост» не в том смысле, что я её преодолел. Я разделяю его основные положения, но фокусирую свое внимание на тех возможностях существования, которые он не в полной мере развил. Если кто-то спросит, хайдеггерианец ли я (то есть если кто-то хочет слышать что-то в этом духе), то я скажу «да», но в целом я не очень люблю такие обозначения. Это может прозвучать высокомерно, но я предпочитаю думать о себе как о самостоятельной фигуре.

В этой связи мне кажется примечательным, что так называемый «поворот» в творчестве Хайдеггера можно было бы (до определенной степени) проинтерпретировать в Ваших терминах, а именно – как переход от «культуры значения» (т.е. культуры субъекта) к «культуре присутствия» (т.е. культуре участия в бытии)?

Я действительно полагаю, что в творчестве Хайдеггера имеет место поворот (Kehre). Я бы датировал его 1935 годом и связал с лекционным курсом «Введение в Метафизику». Дело в том, что в «Бытии и времени» он говорит о бытии совсем немного. На первых страницах он постоянно обращается к бытию, оно заявлено и в названии, однако несокрытость бытия как нечто что превосходит наше бытие-в-мире не является в действительности темой «Бытия и времени». Это можно видеть в лекционном курсе конца 1920-ых «Основные понятия метафизики», где он пытается развить понятие мира, который выходит за рамки этого бытия-в-мире – в смысле бытия среди подручного (того, что есть под рукой). Потому что «подручность» приведет нас снова к тому, что в прошлой беседе мы назвали конструктивизмом. И имею в виду, что подручность всегда означает бытие-конституированным исходя из человеческой перспективы, тогда как идея несокрытости бытия предполагает, что на какие-то короткие моменты можно трансцендировать ограничение, накладываемое бытием-в-мире. Я действительно думаю, что в каком-то смысле бытие (бытие с большой буквы) является замещением вещи самой по себе (Ding an sich), которая мыслится как недоступная. В этом смысле я полагаю, что идея несокрытости бытия выходит за рамки «культуры значения». Если бы кто-то спросил меня, как я понимаю бытие (мы никогда точно не узнаем, что подразумевал Хайдеггер под этим), то я подразумеваю под бытием краткое мгновение возможности присутствия вещей, индивидуальных вещей, как если бы мы могли видеть их не из какой-то отдельной перспективы, а, так сказать, абсолютно. Однако эта неcокрытость бытия, которая имеет что-то общее с теологическим понятием откровения, не означает, что мы можем его достигнуть, но скорее, что инициатива исходит от самого бытия. Бытие, в каком-то смысле, само делает себя несокрытым для нас, но в отличие от откровения, это не обязательно является радостным, или позитивным, опытом; это нечто, что может быть совершенно разрушительным для нас. Я имею в виду – не знаю, согласился бы со мной Хайдеггер или нет, – но иногда я привожу в пример Хиросиму 6 августа 1945 как краткий момент несокрытости энергии – вот что произошло. Энергия всецело показала себя и всех уничтожила.

В поздних работах Хайдеггера бытие, действительно, занимает центральное место, и, повторю еще раз, не в качестве сообщения, посланного нам неким трансцендентным бытием, не обязательно как ориентир. А бытие, открывающее само себя, во всей своей брутальности – это уже тема философии, которая располагается вне измерения «культуры значения».

Пример с Хиросимой должен означать, что существуют очень разные способы того, что Вы называете презентификацией. Вы пишите преимущественно об эстетическом опыте, но в случае с Хиросимой речь идет о чем-то ином...

Я имею в виду, что несокрытость бытия не является ни чем-то всегда и абсолютно «негативным», как Хиросима, ни чем-то всегда «позитивным», как в примере с греческим храмом в работе «Исток художественного творения». Мне нравится то, как Хайдеггер иногда играет с понятием судьбы (Schicksal) – в том смысле, что нечто случается с нами, но по-другому, нежели в случае с откровением (обычно ведь полагают, что если бог нечто открывает нам, то это позитивно, это помогает лучше жить). Несокрытость бытия может быть как позитивной, так и негативной. Есть короткий пассаж в работе «Что зовётся мышлением?» (Was heisst Denken?), где Хайдеггер говорит о том, что знание формул Эйнштейна, ядерной физики никак не помогает в том чтобы быть в присутствии бытия энергии. Всякий раз, когда вы сидите в самолете и самолет начинает ускоряться, можно сказать, что вы становитесь объектом несокрытости энергии – вы не можете это остановить, то есть некоторым образом вы становитесь жертвой всего этого. И этот пример с самолетом ни позитивный, ни негативный – кому-то нравится, а у кого-то, наоборот, головокружение при взлете. Но это моменты, которые мы не выбираем, которые случаются с нами, и все, что мы можем сделать, это позволить им случиться. И это близко к тому, с чем мы сталкиваемся, когда говорим про тревогу (Аngst), хотя не совсем то же самое, конечно.

Здесь можно вот что еще отметить: все, кто оказался неподалеку от бомбы в Хиросиме, умерли. Однако, меня совершенно поразили фотографии людей в первые часы после бомбежки. У одного человека была камера и он сделал серию фотографий, кажется тридцать шесть. Казалось бы, произошло нечто сродни концу света, но если посмотреть на лица людей – это стоит сделать, – то вы увидите, что они вовсе необязательно печальные и отчаявшиеся. Я имею в виду, там что-то вроде…, они выглядят как-будто бы расслабленными, выглядят так, как будто что-то само показало себя им, что-то такое, что они не в состоянии усвоить. Это мой пример, Хайдеггер никогда не говорит об этом. Поздний Хайдеггер, кажется, полагает, что технологии – это потенциальное место – site – несокрытости бытия. Так что можно было бы, например, спросить cебя, что же это такое, что раскрывает себя в электронных технологиях? Можно было бы, например, предположить, что то, что раскрывает себя, – это несубстанциальность знания, то, что знание не имеет абсолютно никакой материальной субстанции. Но я не утверждаю, что в этом кроется ответ на вопрос о том, что раскрывает себя в электронных технологиях. Единственное, что я хочу здесь сказать, это то, что несокрытость бытия необязательно негативна, но и необязательно позитивна. Однако, она всегда предполагает материальную основу (site), которая может быть разрушительна, как это было в случае с Хиросимой.

Можно ли обобщить это таким образом, что в силу отсутствия трансцендентной инстанции (authority) современный человек нуждается в своего рода потрясении (Erschütterung), которое позволило бы каким-то новым образом пережить опыт трансцендирования?

 

Да, я как раз пишу сейчас статью для своего блога во Frankfurter Allgemeine Zeitung. Я пишу об эстетике существования. Я полагаю, что это вопрос выбора: хотите ли вы сталкиваться с ситуациями, которые потенциально являются ситуациями несокрытости бытия, – в том смысле, что можно ведь жить и так, что этого никогда с вами не случится. И я думаю, что государство благосостояния в наибольшей степени избегает этого. Если постоянно заботиться о том, чтобы все было в порядке, чтобы избегать риска, ничего такого и не случится. В этой связи примечательно, что в Америке, в американском английском, обычно не используют слова death и dying, «смерть» и «умирание». Там скорее скажут to move on («уходить в лучший мир») или, например, не скажут, что человек умирает от рака, а скажут «борется с раком». То есть речь идет о форме жизни, которая ограждает вас от возможности несокрытости бытия. Но вы можете выбрать способ жизни, при котором эта возможность будет более доступна,... может случиться с вами. Однако, я не делаю из этого какого-то этического предписания – в том духе, что каждый должен выбрать одно или другое. Для меня высшей экзистенциальной ценностью является интенсивность. То есть, мне нравится жить интенсивно. Например, если бы у меня была возможность провести насыщенный день, а я сказал бы «о, нет-нет-нет, я могу прочесть только одну лекцию в день, после этого мне нужно пойти вздремнуть», моя жизнь была бы куда менее интересной...

Мне кажется, многие Ваши рассуждения позволяют говорить о том, что в современном мире гуманитарные науки выполняют (или могут выполнять) терапевтическую функцию. Например, они могут иметь терапевтический эффект постольку, поскольку открывают индивиду возможность событийного утверждения (и в определенном смысле – реабилитации) его/её телесного присутствия «здесь и сейчас» – утверждения, которое выводит из рамок онтологических требований модерна (быть ответственным и сосредоточенным на осмысленности субъектом, выносить тревогу).

Да, по большому счету, можно сказать, что гуманитарные науки имеют терапевтическую функцию, но не в том смысле, когда кто-то говорит «о, знаете, это наша секта или наше маленькое сообщество, где каждый должен действовать именно тем образом, который мы предлагаем». Я имею в виду возможность выбора формы жизни, которая в нынешней среде находится под большей угрозой, чем ранее. Это действительно выбор – провести значительную часть жизни в маленьких группах (речь о физическом присутствии), концентрируясь на проблемах, вопросах, явлениях таким образом, который не предполагает получения немедленной выгоды (со своим уровнем интеллектуальных способностей гуманитарии могли бы зарабатывать много больше, если бы занялись чем-то иным). Можно называть это «терапевтическим», но мне больше нравится определять это как экзистенциальную возможность, экзистенциальную опцию, которую, по моему убеждению, стоит поддерживать и пытаться воодушевлять других людей на то, чтобы они сохраняли и поддерживали эту возможность, именно потому, что она сегодня находится под угрозой. И «терапевтический» не в том смысле, что я стал бы когда-либо реально надеяться, что в итоге мы сможем в принципе привести человечество в качественно иное состояние (это зависит от гораздо более влиятельных процессов, включая, например, демографические). Речь скорее о возможности, которую вы сохраняете открытой, подобно тому, как может быть открыта какая-то спортивная студия, – что не означает, что каждый должен это практиковать; если вы захотите, вы будете практиковать...

 

Что касается понятия ответственного и сосредоточенного на осмысленности (meaningful) субъекта, то для меня оно связано с концепцией существования, которое перегружено. Да, можно вести себя ответственно, да, можно пытаться жить осмысленно, но в этом отношении я хотел бы снова вернуться к Хайдеггеру и привести одно из моих любимых понятий у него – это понятие отрешенности (Gelassenheit). Ханс Блумберг сказал как-то, что отрешенность – это основная добродетель человека. Это понятие означает, что человек должен быть способен позволять вещам происходить. Некоторые вещи будут происходить так или иначе, и мы не можем их избежать. Некоторые вещи случаются в жизни, и нам необходимо быть способными, как говорится в американском английском, to own them, «сделать их своими». То есть нужно принимать ответственность, но не обязательно потому, что мы это выбрали.

 

Конечно, мы не можем позволить происходить абсолютно всему, равно как и не можем провести всю жизнь на диване, ожидая, что вещи станут происходить сами собой. Это будет уже не Gelassenheit. Но мне бы хотелось, чтобы моя жизнь была такой, чтобы я был не настолько ответственен и жил не настолько осмысленно, чтобы это исключало возможность того, что со мной, в моей жизни, будет что-то происходить. Это то как раз, что я не связываю с понятием ответственного субъекта. Я имею в виду уход от понятия субъекта, у которого слишком много полномочности (agency); то есть когда предполагается, что мы отвечаем за все происходящее, продумываем все, что мы можем сделать. Порой это как-то чересчур. Да, я пытаюсь, конечно, выказывать собственную полномочность, но иногда вещи происходят сами по себе...

Я хочу указать на некий баланс в вопросе ответственности, потому что она всегда связана с определенными всеохватывающими обязательствами и ценностями. Да, можно относиться со всей ответственностью к чему-то, чем занимаешься, находить это важным, но в то же время делать это просто потому, что это именно то, что ты хочешь делать – как раз из-за того, что это занятие делает твою жизнь интенсивной.

Как я уже говорил, я никогда не забуду, как я пришел в то пространство, где проходила моя лекция в Минске, сколько людей там было! Я думаю, Вы хотели испытать такой момент. И я хотел испытать такой момент. Поэтому я и приехал в Минск. То есть, я не очень хорошо представлял, чего ожидать, но я хотел оказаться в такой ситуации.

 

Вопрос о балансе, равновесии, оказывается принципиальным и тогда, когда Вы подчеркиваете, что речь никоим образом не идет о замене «культуры значения» «культурой присутствия»...

 

Я не думаю, что это возможно – жить исключительно в культуре значения или исключительно в культуре присутствия. Согласно моей типологии, современная нам повседневность по большей части является культурой значения. Я хочу восполнить элементы присутствия, феномен присутствия в нашем существовании. И в этом смысле да, я согласен, что, по большому счету, то, о чем я говорю, можно свести к равновесию. Но... равновесие также предполагает то, что я называю осциллированием. Помните, в нашей первой беседе мы говорили о поэме. Я думаю, поэмы надо читать вслух. Потому что тогда вы слышите песню, то есть, постоянно осциллируете между концентрацией на смысле и концентрацией на просодии. Концентрироваться на голосе, концентрироваться на музыке и, в конце концов, получается что-то вроде равновесия в этом опыте. Но мне не нравится определять равновесие как какую-то стабильную формулу. То есть... это равновесие с колебанием, равновесие, которое так никогда и не достигает стабильности. Равновесие, при котором каждый день необходимо находить эти элементы присутствия, необходимо открываться им (expose yourself).

К концу прошлого века эмоции стали приоритетным предметом исследований в самых разных социогуманитарных дисциплинах. В первой декаде нашего столетия в некоторых публикациях было даже объявлено об “аффективном повороте” в социальных и гуманитарных науках. Видите ли в этом тренде нечто комплементарное Вашей тематизации настроения (Stimmung)?

Я хотел бы упомянуть здесь книгу Слотердайка «Гнев и время» (Zorn und Zeit), в которой он пытается реабилитировать то, что он называет «тимическими» формами жизни. Я совершенно разделяю его точку зрения, поэтому мне так нравится эта книга. Нужно позволять себе радоваться безмерно... У меня есть один маленький пример: никотиновая зависимость. Я знаю, что для меня было бы лучше не курить, но все равно это делаю. И должен сказать, что первая утренняя сигарета – когда в мозгах что-то торкает, появляется легкое головокружение – это прекрасный опыт. И тот, кто от этого зависит, вместо того, чтобы говорить "о, как ужасно", говорит "нет, все окей". Так что я наслаждаюсь первой утренней сигаретой.

Теперь про аффективный поворот. Я держусь на некоторой дистанции по отношению к таким программным заявлениям. Да, сейчас мы все живем в эмоциях, мы культивируем наши эмоции. Я бы еще раз сказал, что экзистенциально важно дать им происходить. То есть, если вы очень счастливы по какому-то поводу, будьте счастливы; если вы чем-то восхищены... – возьмем в качестве примера вещи, вызывающие эротические чувства. Лучше, конечно, их не иметь, потому что мы все моногамны. Но все мы движемся в мире и такие вещи могут происходить и это хорошие моменты, которым надо позволить происходить. То есть, позволить происходить этим эмоциям. И не занимать сразу установку программирования, пытаясь предвосхитить, что из этого последует.

Просто быть открытым тому, что может произойти. Stimmung (настроение) для меня – как раз пример этого. Это так же, как в случае с погодой. Позволь настроению случиться, прими его с радостью. Подобно тому как: если это дождливый день, наслаждайся дождливым днем и так далее. Для меня это одна из модальностей присутствия. Одна из многих. Возможно, я сосредоточился на ней, потому что это что-то, что успешно производит литература. Но я бы никогда не стал утверждать, что теперь все должны культивировать «настроение». Кто-то может сказать: я ничего не могу сделать с «настроением»... Вот что я говорю на этот счет своим студентам: открывайтесь книге, открывайтесь музыке, открывайтесь спорту... Если это не делает вашу жизнь более интенсивной, значит это не ваше, попробуйте что-нибудь еще. Так что речь не идет о том, что я учреждаю некое мировое движение за «настроение». Это только одна возможность, на которую я могу указать и которую я могу обеспечить своим студентам. Но если, например, им не нравится поэма Гёльдерлина, я не буду пытаться их убеждать. Я могу прочесть им «Память», мое любимое стихотворение Гёльдерлина, я могу сделать это дважды, – и можно видеть, как это вызывает отклик в аудитории. Но вполне может так статься, что никакого резонанса не будет.

 

В Ваших рассуждениях о гуманитарных науках, настроении, презентификации прослеживается колебание между индивидуальным опытом и опытом определенного сообщества (например, когда Вы преподаете студентам). Как связаны эти два измерения?

Насколько важен, например, переход от индивидуально переживаемого настроения к настроению разделяемому, переживаемому сообществом?

Вы абсолютно правы. Скажем, я читаю стихотворение Гёльдерлина «Память», и понимаю, что 18 из 20 студентов со мной на одной волне, и вместе мы составляем своего рода мистическое тело, мы ощущаем разделяемый нами всеми резонанс.  И это, конечно, тогда лучше для меня, то есть моя причастность мистическому телу превосходит мою собственную индивидуальную реакцию. Это как на рок-концерте или на стадионном концерте (мой любимый пример). Почему я часто хожу на такие концерты, а не смотрю все по телевизору? Потому что быть там, на стадионе, с пятьюдесятью тысячами других людей, иметь разделяемый с ними опыт, вносить вклад в интенсивность этого опыта, до такой степени, что открывается новое измерение... – я должен сказать, это очень трудно описать. И, как я уже говорил, я хочу написать об этом книгу – о том, почему этот резонанс – как мистическое тело, – почему этот разделяемый резонанс интенсифицирует моменты присутствия.

Но я не хотел бы, чтобы мои слова воспринимались как предписание. Речь идет о том, чтобы такие ситуации могли происходить, и для этого ведь не обязательно всегда ходить на стадион... Важно, чтобы была возможность того, что такое произойдет. Например, наша группа философского чтения, которая собирается по четвергам. Несмотря на то, что дело происходит вечером, нам очень трудно остановиться, и когда я выхожу из аудитории, я чувствую себя опьяненным; я чувствую, что меня заразило происходящее. Я на подъеме. Но я думаю, что это потому так здорово, что этого могло ведь и не произойти. Сами знаете, можно быть хорошо подготовленным к занятию, но такой момент все равно не наступает.

 

Получается – продолжая предыдущий вопрос, – что в фокусе первоначально находится новая экзистенциальная возможность для индивида, но она же предполагает и новый опыт сообщества...

Я хочу жить, реализуя максимум моего потенциала. Я был рожден с определенным телом и предпочтениями; например, я был рожден человеком без особого таланта к музыке, но, тем не менее, с любовью к ней. Я хочу подстегнуть все это, активировать. Я не хочу, чтобы эти возможности спали во мне. Я не хочу, чтобы они так и оставались просто потенциалом, я хочу проживать их, хочу жить полной жизнью. В испанском языке есть такое выражение – en vivo mucho, "жить много". Мне всегда оно очень нравилось: так что я бы предпочел "жить много" 70 лет, чем жить, ограничивая себя во всем, избегая любых вызовов и дожить так до 120 лет. Я с радостью встречаю эту интенсивность, возможность активизировать потенциал своей жизни. И это как раз зачастую открывает возможность пережить какой-то опыт сообща. Для меня эти моменты имеют экзистенциальную ценность сами по себе. Они, конечно, могут стать основанием и для создания лучшего общества. Но это моменты, которыми я наслаждаюсь как таковыми. Гуманитарные науки больше сосредоточены на том, что происходит в процессе, нежели на результате. Дома я перебирал свои книги; ясно, что когда я умру, эти книги останутся на полках, так что я оставил после себя кое-что. Но хорошей вещью в этих книгах был процесс их написания. Не конечный продукт, не то, что эти книги останутся. В библиотеках останется много книг с моим именем на обложке – это чудесно, но что действительно важно, так это интенсивность, связанная с их написанием. Вызов написать их. Возможность не закончить их. Возможность не найти решения. Так что я думаю, что гуманитарные науки – это деятельность, чья ценность заключается в наличии процесса, в моментах мышления. Именно эти моменты составляют и ценность наших бесед – в большей степени, чем последующее транскрибирование и опубликование в сети. Хотя, конечно, я надеюсь, что Вы опубликуете их в сети, потому что тем самым Вы создадите возможность для разделения этого опыта.

 

На мой взгляд, самым «вызывающим» (в хорошем смысле) в Ваших работах является вывод о том, что ценность гуманитарных наук связана отнюдь не с так называемым «производством знания» – по меньшей мере, не в первую очередь. Гуманитарий предстает тогда не как ученый, а, скорее, как artful figure – от него ожидается прежде всего определенное мастерство, искусное умение, а не трансляция знания.

 

 

Мне нравится эта формулировка. Возьмем, например, Джексона Поллока. У него, конечно, была по большей части ужасная жизнь – жизнь алкоголика. Но были и годы, когда он не пил, и практически все его известные работы относятся к 1948-1950м. 2 года, когда он создавал свои произведения с невероятной интенсивностью, был открыт этим моментам интенсивности, развивал свой потенциал. У нас в Стэнфордском музее есть две работы Джексона Поллока, и я довольно часто туда прихожу. Когда я стою перед ними, я ощущаю нечто от тех моментов... Я не имею в виду, что я постоянно представляю Джексона Поллока за созданием работ, сам их генезис, но есть эти эмоции, эта вибрация от того самого момента, который я могу разделять посредством медиума произведения, так что я не могу отойти от этих работ, они как магниты. То есть они привлекают меня, провоцируют что-то, освобождают что-то, какой-то потенциал в моем собственном существовании. Это и есть то, что я могу создавать в гуманитарных науках.  

 

Принимая во внимание различные политические, экономические и социокультурные трансформации, которые происходят в современном мире, не думаете ли Вы, что ведущую роль в культивировании гуманитарных наук (понимаемых как весьма деликатный (subtle) род мышления и практики по «производству присутствия») все в большей мере будут играть не университеты, а неформальные группы и сети интеллектуалов (различных профессий) и людей искусства (artists)? Подчеркну при этом, что я не говорю сейчас об университетах вроде Стэнфорда, каковых очень мало в мире.

 

Это очень интересный вопрос. Конечно, университет вроде Стэнфорда делает очень много для того, чтобы в самом кампусе была возможность оказаться открытым и задетым в том смысле, о котором я говорил ранее. Например 2 года назад университет открыл концертный зал, что было безумно дорого, и этот концертный зал представляет очень хорошие программы. Но что самое интересное: главная причина, почему они построили этот концертный зал, это чтобы студенты, которые изучают музыку и учатся в колледже играть на разных инструментах (скрипка, фортепиано...), могли практиковаться и выступать в наилучших условиях. То есть в будние дни этот концертный зал используется только студентами, так что они могут играть в очень хороших акустических условиях. Это пример того, когда университет включает такого рода возможность. И если вы спросите, что из этого получается, то в некотором смысле я могу ответить «ничего». Выгода, на самом деле, небольшая, потому что лишь немногие из этих студентов становятся известными музыкантами, играющими соло.

То же, о чем Вы говорите, вполне может быть применимо к Минску. Символично, что я выступал в книжном магазине и в галерее, но не в университете. Это многое говорит о специфике беларусских условий. Но вполне возможно, это и есть будущее того, что университет на протяжении 200 лет культивировал и поддерживал в рамках гуманитаристики. И если университет, а такова сегодня тенденция, все в большей степени становится исключительно местом передачи знания, то для иных возможностей не будет места. Я думаю, в нашем случае – в гуманитарных науках – передача знания всегда является условием производства интенсивности. Почему мы продолжаем работать с поэзией Гельдерлина, проводим семинары, посвященные Гельдерлину, почему размышляем о Джексоне Поллоке, – потому что эти произведения являются медиумами, в которых конденсируется и сохраняется возможность интенсивности, и мы, так сказать, выставляем себя ей. Но передача знания сама по себе — день рождения Гёльдерлина, его дружба с Гегелем, его безумие — не является знанием, с которым можно что-нибудь сделать. Невозможно изменить мир, основываясь на нем. И я не пытаюсь это сделать. Есть интересный пример в этой связи. Известно, что Япония – это богатая страна, страна очень хороших университетов, но то, что мне нравится делать в гуманитаристике, в Японии, как правило, не происходит в университете. Это находит место, ну, скажем, в дзэнских монастырях или джазовых клубах... Мой самый первый докторант в Стэнфорде был японцем, его диссертация была посвящена Аргентине 1920-х. Потом он возглавил кафедру южно-американских культур и литератур в Токио. Но в итоге он стал преподавать испанский язык в университете. За хорошие деньги. А то, чем он реально интересовался – Борхес, танго и так далее, – стало предметом его занятий вне университета. Он вошел в группу, которая играла бразильскую музыку. У него были друзья, группа друзей, с которыми он читал современные южно-американские романы и так далее. Это была его форма существования, основного существования для него, которое разворачивалось за пределами университета. Это очень конкретный пример того, как то, что нам нравится делать, не происходит в рамках официальной университетской системы.  Может быть, в этом и заключается будущее. Я не уверен, но вполне может быть. И Вы, правы, конечно, что Стэнфорд во многих отношениях имеет специфические условия. Это частный университет, и он в полной мере может делать то, что хочет. И он чрезвычайно богат, так что вполне может выстраивать собственный подход к тому, что должны практиковать студенты. В этих условиях можно, конечно, сохранять гуманитарные науки в самом кампусе. С этим связана и моя полемика с научностью (Wissenschaftlichkeit). Подчеркивая научный характер гуманитаристики, мы адаптируем гуманитарные науки к другим дисциплинам, но тем самым подавляем, убиваем, замораживаем то, что является их настоящим позитивным потенциалом.

 

ХУГ
ТЩ
ХУГ
ТЩ
ХУГ
ТЩ
ХУГ
ТЩ
ХУГ
ТЩ
ХУГ
ХУГ
ТЩ
ТЩ
ХУГ
ТЩ
ХУГ
ТЩ
ХУГ
ТЩ
ХУГ
От древнегреческого thymos.
bottom of page